Борис ЗАЙЦЕВ († 1972)

Борис Зайцев

УЛИЦА СВЯТОГО НИКОЛАЯ

Образ юности отошедшей, жизни шумной и вольной, ласковой сутолоки, любви, надежд, успехов и меланхолий, веселья и стремления - это ты, Арбат. В цветах, и в музыке, бокалах и сиянье жемчугов, под звон ножей, тарелок веселится шумная Москва, ни о чем не гадающая, нынче живущая, завтра сходящая, полумиллионная, сытая и ветром подбитая, и талантливая и распущенная. Сквозь мглу и вой метели невозбранно проплывает седенький извозчик в санках вытертых, на лошаденке дмитровской, звенигородской, как корабль нехитрый, но и верный.

Священники звонят в церквах Арбата - Никола Плотник, Никола на Песках и Никола Явленный - спокойные и важные, звоном малиновым, в ризах парчовых, вековечных, венчавшие и хоронившие тузов, и знать, и бедноту. Привыкшие к молебнам, требам, к истовому пению.

Гудят колокола, поют хоры, гремит трамвай, солнце восходит, солнце заходит; звезды вонзаются и над Арбатом таинственный свой путь ведут. И жизнь прядет, и все как будто чинно, все так крепко, и серьезно, и зажиточно, благонамеренно. Строят дома - сотни квартир с газом и электричеством, льют свежий асфальт, и белят стены, и возятся, и пьют, и накопляют, ходят в церковь, и венчаются, и любятся, и умирают между трех обличий одного Святителя - Николы Плотника, Николы на Песках и Николая Чудотворца.

В.Поленов. Московский дворик

II
Первые грозы, полумладенческие бури! Немотствовавший великан пытается сказать, выкрикивает и грозит, и смутно встряхивается - впотьмах и наудачу. И пылают барские усадьбы, останавливаются дороги, и рабочие выходят с фабрик - демонстрации идут Арбатом. "Господа" банкеты собирают, и изящно бреют русское самодержавие, между икрой и балыком, меж Эрмитажем и Прагою. Ах, конституция, парламент, Дума, новая Россия! А те, кто помоложе и попроще, кому до Эрмитажей далеко, торопятся, им некогда, все совершить бы завтра, всю бы жизнь вверх дном перевернуть. И митинги гудят, толпы чернеют, и кричат газеты об одном: вперед, вперед!

А там дружинники уже засновали по Арбату - и в папахах, и в фуражках; дворники, мальчишки помогают выворачивать столбы фонарные - для баррикад. Веселый рыцарь, Дон-Жуан и декадент, он же - издатель, и спирит, и мистик - собственноручно водружает красный флаг на баррикаде у Никольского; флаг - юбка женина. Большевики, эсеры, анархисты, и художники, и гимназисты, и студенты пробуют себя: целятся из маузеров из-за поваленных трамваев и калиток, снятых с петель, опутанных проволокой телефонною.

Седой и старенький извозчик, годы плетшийся Арбатом, обликом похожий на Святителя Николая, затруднен теперь: от баррикады - лишь до баррикады. А там нужно санки перетаскивать. Да и под пулю угодишь как раз. Но все-таки он ездит, ровный и покойный, как патрон его, святой из Мирликии. Поэт золотоволосый не сражается, но на словах громит, анафематствует жандармов, губернатора, властей - заочно и в лицо. Поэт бирюзоглазый ждет пришествия иной культуры, вспоенной громами бурь, кипением и массой. Но массе - еще рано. Еще сильно былое, крепок штык, тверда шеренга. И в декабрьский день, морозный, заревом пылает Пресня под шрапнелями семеновцев. Бегут папахи. Спрятались и маузеры, и карабины. Москва затихла. Молодежь по тюрьмам, кое-кто погиб. Серо, туманно, пасмурно и на Арбате. Будто б окончился спектакль, где нашумели, наскандалили ребята, а в конце прогнали их. И вот - распутывают проволоку заграждений, чинят фонари, ездят патрули и гвардейцы офицеры, победители на нынче, пьянствуют по Метрополям, Прагам, Эрмитажам. Лавочки открылись на Арбате, магазины, снова свет и сутолока, веселье, блеск - одним забава - труд, забота для других.

А седенький извозчик снова невозбранно проплывает по Арбату, снимает шапку у Николы Плотника, и крестится, и крестится на углу Серебряного, где Николай Явленный. Священники же рады, что все кончилось: опять привычное, все то же вековое, и непотрясаемое. И лик Святителя Николая в трех церквах все тот же - строгий и покойный лик.

И снова - строятся дома, фабрики возрастают, везут зерно на вывоз и приходят в порты русские из дальних странствий корабли с товарами: как будто крепнет, богатеет Русь. Как будто процветает и Арбат. Ах, да так ли все благополучно? Нет ли тлена легкого, но острого, под танцем жизни?

И повсюду - смутный, соблазнительный и наглый, разлагающий и за собой влекущий - над великой пустотой поднявшийся: "Танго". И пляшут его пары на Тверской, и на Воздвиженке, и на Арбате. Сумрак! Сладко утомление. Танго, танго! И ничего не надо. Ни страстей, ни действий и ни силы любви, ни долга и восторга творчества, безсмертия, свободы - сладкий плен полуразврата-полукрасоты.

III
Страшный час, час грозный. Смертный час - призыв. Куда? - Вперед. Вперед, и в ногу, в ногу, и под барабан. Вперед. О, содрогнулась Русь, оделась в серую шинель, и смертно лоб перекрестивши, руки сжавши, тяжко в ряды стала, тяжко марширует сапогом тяжелым: раз-два, раз-два! А черно в сердце и мила Москва, и горько - уходить. Идет Арбатом серый, крепкий строй; и на Угодника, что на углу Серебряного, взглянет ненароком проходящий, под винтовкой, ненароком перекрестится - и далее шагает. Раз-два, раз-два. Вот и СпасоПесковский, с красным домом угловым, Никольский, где Никола Плотник, с позолоченной главой, за ним Смоленский, на углу толпа, и машут, слезы блестят; а там - дорожка ниже, ниже, на Москва-реку к вокзалу - голову клони, солдат. Уж дожидаются вагоны, паровозы, быстрые еще, и аккуратные; там снова - бабий вой. Крик и рыданье; и влекут тебя, во мгле слепой, на жертву. Велика твоя повинность Родине.

Родина же притихла. И насупилась. И затрезвела даже. Пьет - из-под полы, и удивляет старую Европу воздержанием. Надолго ли? Ну, там посмотрим. А пока - поблекли Праги, Метрополи, Эрмитажи, и все блекнут задыхаясь в худосочии. Голубки все реже мчатся по Тверской, Арбату. И все больше лазаретов - знак кровавого креста над ними, знак печали-милости - и чаще попадаются их вывески в укромных переулках вкруг Арбата. Старые хоромы, гнезда дворянские, видевшие Герценов и Хомяковых, наполняются людьми в халатах, с лицами серо-бледнеющими и в повязках, и на костылях. Серый суп, смутность, дрема, бледная тень жизни бедной!

Сердобольные ж хлопочут дамы, посещают, навевают, развлекают, музицируют и умиляются на "мощь героя серого". Серый же герой еще покорен. Все еще вытягивается и козыряет, и безмолвно умирает на полях далеких, неизвестно за кого и за что. Но еще крестится, на углу Серебряного, на древний образ Николая Чудотворца, глядит еще почтительно на две иконы - Святитель Николай, спасающий матроса, и - освобождающий пленного в темнице.

Но клонится к закату, внутренне склоняется, сгнивая, старое. И безподдержно, и вдруг, безповоротно расползается сам трон, и нету больше древних генералов, губернаторов и полицеймейстеров, и гимна, и сурового орла монархии.

Все быль, сон былой - и новый сон уж начинается, пока лишь многословно-легкомысленно-пустопорожний. Молчали долго - и заговорили! Все серые шинели, серые герои, и один лепечет за другим, все тем же еще получленораздельным звуком, все о том же, о войне, свободе, революции. О том же говорят, и так же длинно, но изящнее и грамотнее, и безконечные политики с Арбата, адвокаты, инженеры и военные, ныне страной правящие. О русские интеллигенты, о слова, слова, прекраснодушие, приятность, барственность, народолюбие! Сурова жизнь, и не приятна, и не прекраснодушна. Но они еще надеются на что-то, думают управиться с героями в шинелях серых, воевать до одоления врага, и все тому подобное. Лишь более прозорливые, из богатых, денежки пересчитав, проверив - утекают, кто в Японию, а кто на Запад.

И вовремя, и вовремя! Ведь надоело словопрение, шатание, незнание. И надоело жить в окопах, видеть смерть и ждать ее, и надоело зрелище богатых рядом с бедными, и так отлично - прекратить все это, отобрать, что можно, поделить, с кем нужно, и, на белый свет провозгласивши братство всех трудящихся, из ничего стать всем. И вал растет, буря идет. Поделена земля и допылали те усадьбы, что нетронуты двенадцать лет назад. Разведен скот, диваны вытащены, зеркала побиты. Библиотеки отпылали, сколько надо - в пламени ль пожаров, в мирных ли цигарках. И ты идешь домой, серый герой, трудно ведь на войне сидеть, когда в Рязанской, Тульской и Тамбовской, дома, добро делят. Ну-ка, господин буржуй, иди, кому угодно, под шрапнели, в мерзлые окопы, в вонь, ко вшам, на смерть? И облепились уже вагоны воинами без щитов, пустеет дикое, и горестное поле бранное. Но вряд ли надоело драться. Драться - да не там - не так.

И ты увидел наконец, Арбат, опять войну - не детскую, как прежде, не задорно шуточную, нет, но настоящую войну, братоубийственную, с треском пулеметов, с завыванием гранат. Туго пришлось тебе, твоим спокойным переулкам, выросшим на барственности, на библиотеках и культурах, на спокойной сытости, изящной жизни.

А тут уж и новое пришло на твои камни, в серенькие дни ноябрьские, спустилось крепкой, цепкой лапой, облепило стены сотнями плакатов и декретов, выпустило новые слова, слуху несвычные, захватило банки, биржи, магазины и твои, спокойный, либеральный и благополучный думец, сейфы и бриллианты.

Ты же протирал глаза, о обыватель, гражданин и пассажир международных Lux'ов, посетитель вод, Карлсбадов, Киссингенов; ты, страдавший ожиреньем сердца, ощутил, что все заколебалось в смутном дьявольски-бесовском танце. Заработала машина смерти; заработала машина голода.

"Попировали, и довольно! Нынче наш черед!" Выходи, беднота, тьма, голь и нищенство, подымай голос, нынче твой день.

IV
В январе толпы героев серых, возвращающихся с брани. Ночью, отлипая смутными гурьбами от площадок, крыш вагонов, буферов тех поездов, что добирались кое-как до Брянского, хмурые и молчаливые, с котомками через плечо, валят они валом неслабнущим, в темноте Арбата, к площади. Арбатский житель, с ними повстречавшись, пожимается, карманы попридерживая - впрочем, пусто в них, как и в желудке, - но сермягам и не до его карманов. Может быть спокоен. А последнее пальтишко стащат с него в переулке, вежливо прикладывая дуло револьвера к уху. Ну, что ж, давать, так отдавать! Все равно нету ничего. Ни дров, ни хлеба, ни угла - скитайся, голь, святая бедность! И скитаются, и мерзнут, темной ночью, в сумраке пустынных ветров.

Но и утро занимается над городом. Пробрели все серые герои, призакончились убийства, грабежи и казни - солнце продирается в туманах инея, в огне-златистых пеленах, столбах жемчужно-радужных. Люди новой, братской жизни, парами и в одиночку, вереницами, как мизерабли долин адских, бегут на службу, в реквизированные особняки, где среди тьмы бумаг, в стукотне машинок, среди брито-сытых лиц начальства в куртках кожаных и френчах будут создавать величие и благоденствие страны. Вперед, вперед! К светлому будущему! Братство народов, равенство, счастье всесветное. А пока что все ворчат. И все как будто ненавидят ближнего. Тесно уж на тротуарах, идут улицей. Толкаются, бранятся. Барышня везет на саночках поклажу. Малый со старухой, задыхаясь, тащит на веревке толстое бревно, откуда-то слимоненное. А магазины запертые сплошь, уныло мерзнут промороженными стеклами. Но не задумывайся, не заглядывайся на ничто: как раз в морозной мгле ты угодишь под серо-хлюпающий, грузный грузовик с торчащими на нем солдатами. А может задавить автомобиль еще иной - легкий, изящный. В нем, конечно, комиссар - от военно-бритых, гениальных полководцев и стратегов, через товарищей из слесарей, до спецов, совнархозов - эти буржуазней и покойней. Но у всех летящих общее в лице: как важно! Как велико! И сиянье славы и самодовольства освещает весь Арбат. Начальство едет заседать, решать, вязать.

Барышни стучат лопатами, и солидные буржуи, отдуваясь, чистят тротуар. Профессора везут свои пайки в салазках; женщины бредут с мешками за плечами - путешественницы за картофелем, морковью. Старый человек, спокойный, важный, полузамерзающий продает конверты близ Никольского. А у Николы Чудотворца, под иконой его, что смотрит на Арбат, в пальто старо-военном пристроился полковник с заслезившимися глазками и неукоснительно твердит: "Подайте полковому командиру!"

Люди в ушастых шапках, в солдатских шинелях, в куртках кожаных въезжают и выезжают, из одних домов увозят, а в другие ввозят, вселяют, выселяют, все перерывая, вороша жизнь старую. Туго старой жизни; притаилась в тихих переулках, думает, гадает, выселяется и тащит на Смоленский кружева, браслеты, чашки, шали, подсвечники и кольца, и спускает мужичкам, красноармейцам, спекулянтам, чтобы купить проклятой пшенки, радости советской. И все ждет и надеется: "Ну, теперь уж близко!" "Слышали, - ведь заговор. Нет-с, когда и среди них пошли раздоры, это агония!" Но от разговоров не слабей морозы, не дешевле дрова краденые - и дороже пшенка.

Так идет, скрипит, стонет и ухает, гудит автомобилями, лущится семечками, отравляется денатуратом, выселяется и арестуется, жиреет и околевает с голоду жизнь на улице-долине, в улице, ведущей от Николы Плотника к Николе на Песках и далее к Николаю Явленному. Средь горечи ее, стонов отчаяния, средь крови, крика, низости, среди порывов, деятельности, силы и ничтожества, среди всех образов и человека, и животного - всегда, в субботний день пред вечером, в воскресный - утром, гудят спокойные и важные колокола троих Никол, вливаясь в сорок сороков церквей Москвы. На зов их собирается различный люд. И старый, молодой, и бедный, и богатый. Из холодающих углов идут старухи, чья судьба недолга; из уплотненных, некогда покоев важных - фрейлины, аристократки. Лавочники лысые, и мелкие служащие, и девушки, какие-то из скромных - может быть, из тех, что надрывались днем, добывая пшенку. Интеллигент русский, давняя Голгофа Родины, человек невидный и несильный, перекрестит лоб. И матери, и сестры, и невесты, что оплакивают ближних, пожранных свирепой жизнью. Наконец, даже и ты, солдат-красноармеец, воин новой жизни. Все сюда собрались, все равны здесь, равенством страдания, задумчивости, равенством любви к великому и запредельному, общего стояния пред Богом.

Служат старые священники. Есть, впрочем, также молодые, но иные уж, чем раньше; все иное. Все попроще, побледней, и будто строже. Будто многое отмылось, вековое, цепенившее. И будто бы Никола сам, помощник страждущим, ближе сошел в жизнь страшную.

Колокола звонят. Свечи теплятся. Ризы сияют на иконах, хор поет. Любовь, спокойный, светлый мир зовет. "Приидите ко Мне вси труждающиеся и обремененные, и Аз упокою вы". И снова, и снова, как Рахиль древняя, как Мария Матерь Господа, омывает мать слезами постаревшее свое лицо, мать над сыновним трупом, над женихом невеста, и сестра над братом. И сердца усталые, души, в огне мятущиеся, души, грехом палимые, изнемогшие под грузом убиенных, - все идут сюда, быть может, и палач, и жертва, и придут, доколе живо сердце человеческое.

Хор поет призывно: "Слава в вышних Богу, и на земле мир, в человеках благоволение".

V
Образ юности отошедшей, жизни шумной и вольной, ласковой сутолоки, любви, надежд, успехов и меланхолий, веселья и стремленья - это ты, Арбат. Ты и шумел и веселился, богател и беззаботничал - ты поплатился. По тебе прошли метели страшные, размыли тебя и замертвили… А кто выжил, кто остался, те узнали, жизнь, грозный и свирепый лик твой. Из детей стали мужами. Окрепли, закалились, поседели. Некогда уж больше веселиться, и мечтать, меланхоличничать. Борись, отстаивай свой дом, семью, детей. Вози паек, тащи салазки, разгребай сугробы и коли дрова. Но не сдавайся, русский гражданин Арбата. Много нагрешил ты, заплатил недешево. Но такова жизнь. И не стоит на месте. Налетела буря, пронеслась, карая, взвешивая, встряхивая - стала тихнуть. Утомились воевать, и ненавидеть; начал силу забирать обычный день - атомная пружина человечества. Снова стал ты изменяться, сам Арбат.

…А ты живешь, в жизни новейшей, вновь безпощадной, среди богатых и бедных, даровитых и бездарных, неудачников, счастливцев. Не позабывай уроков. Будь спокоен, скромен, сдержан. Призывай любовь и кротость, столь безмерно изгнанных, столь поруганных. Слушай звон колоколов Арбата. В горестях, скорбях суровых, пей вино благости, опьянения духовного, и да будет для тебя оно острей и слаще едких слез. Слезы же приими. Плач с плачущими. Замерзай с замерзшими и голодай с голодными. Но не гаси себя, и не сдавайся плену мелкой жизни, мелкого стяжательства ты, русский, гражданин Арбата.

И Никола Милостивый, тихий и простой Святитель, покровитель страждущих, друг бедных и заступник беззаступных, распростерший над твоею улицей три креста своих, три алтаря своих, благословит путь твой и в метель жизненную проведет. Так, расцветет мой дом, но не заглохнет.

А старенький, седой извозчик, именем Микола, немудрящий старичок, что ездил при царе и через баррикады, не боясь пуль, - он уж едет снова от Дорогомилова к Большому Афанасьевскому.

Москва, 1921 г.
С сокр.